Журнал «Золотой Лев» № 67-68 - издание русской консервативной мысли

(www.zlev.ru)

 

Е.С. Холмогоров

 

Реставрация будущего. Пролегомены к философии русской реакции.

 

Существует устойчивое и чрезвычайно широко распространённое представление о том, что целью консерваторов является сохранение прошлого, а целью реакционеров — и вовсе возвращение к прошлому. Консерваторов, как отставших от времени недоумков, по этой причине не любят, но хотя бы не обижают, в то время как реакционеры, как сторонники логического нонсенса, и вовсе проходят по психиатрическому ведомству. Для каждого здравомыслящего человека очевидно, что сохранение прошлого, а тем более возвращение к нему попросту невозможны, поскольку прошлое — оно прошло, его уже нет, в лучшем случае есть его остатки в настоящем (которые консерватор и может пытаться сохранить), в худшем — вообще не остаётся ничего, кроме воспоминаний, и каким образом реакционер может надеяться на то, чтобы к прошлому возвратиться без помощи явных сверхъестественных чудес, остаётся загадкой.

На самом деле никакой загадки тут нет. Консерватизм в течение столетий остаётся влиятельным политическим направлением, в рамках которого возможно говорить даже о «консервативной революции», а случаи реакции и контрреформ следуют в истории с удручающей прогрессистов регулярностью как раз потому, что ни консерватизм, ни реакция к бессмыслице возвращения к прошлому не имеют никакого отношения. Основной идеологической и практической установкой пламенных реакционеров во все времена было не возвращение к прошлому, а Реставрация будущего, то есть восстановление в правах того будущего, которое было утрачено в результате тех или иных катастрофических изменений — реформ, революций, завоеваний и гражданских войн — короче говоря, различных форм смуты. При этом консервативное сознание не видит и не хочет видеть принципиальной разницы между внутриполитическим катаклизмом и внешним вторжением, например между реформой и варварским нашествием в том случае, если они приводят к одинаковому результату — к катастрофическому прерыванию естественного развития.

 

Апология костоправов

 

Различие между консерватизмом и прогрессизмом, революционизмом, таким образом, это не различие между ориентацией на прошлое или на будущее, между «пассеизмом» и «футуризмом». Это различие двух несовместимых образов будущего.

В мировидении прогрессизма будущее воспринимается как определённый проект, формируемый произвольно с любой заданной точки. Поскольку чаще всего для воплощения этого проекта в жизнь не хватает стройматериалов, то они получаются за счёт разрушения тех или иных участков наличной действительности.

Грубо говоря, кирпичи реально взорванных храмов пускаются на фундамент воздушных замков. Будущее воспринимается прогрессистом как дорога, по которой можно двигаться в любом направлении, и, находясь в любой точке, можно будет сказать, что нас в эту точку привела «железная историческая необходимость», а также обещать, что эта же железяка вывезет нас в желаемое нами светлое будущее. Другими словами, будущее воспринимается прогрессистом как пространство, причём пространство равномерное, однородное и содержательно пустое.

Консерватор вынужден смотреть на будущее иначе. Для него будущее является результатом развития имевшихся в прошлом и настоящем возможностей, любой будущий проект является строительством на уже имеющемся фундаменте (соответственно, самое неумное, что тут можно сделать, — это фундамент взрывать). Будущее воспринимается консерватором в органических метафорах — как растущее дерево, как развивающийся скелет. И соответственно жёстко осознаётся ограниченность вариантов развития и невозможность их произвольного превращения один в другой. «Оливковое зёрнышко не смеет стать дубом» — как предельно точно резюмировал этот взгляд Константин Леонтьев. Если же оливковое зёрнышко начинает дубеть, а растущий скелет приобретает недолжные и деформированные очертания, то консерватор без колебаний определит это как «мутацию» или, говоря языком Льва Гумилёва, «химеру», «вывих». То есть нарушение нормального развития и сбой в направлении движения. Будущее воспринимается консерватором именно как будущее, как время, причём время неоднородное, содержательно насыщенное и, наряду с подлинным будущим, изобилующее смысловыми пустотами («безвременьем»).

Консерватизм может и должен понимать себя не как исторически ограниченную идеологию, а как определённую философию времени, влекущую за собой и определённую практику — сохранение правильного, осмысленного и направленного бега времени, удержание истории от попадания в смысловые пустоты, от вывихов. Если это по каким-то причинам не удаётся, то консерватизм может и обязан становиться реакцией, то есть идеологией вправления исторических вывихов и вытягивания времени из пустоты.

Вправление вывихов — всегда довольно болезненная процедура, ещё тяжелее — сращивание переломов, когда в иных случаях кость приходится снова ломать, чтобы в итоге она правильно срослась. Нахождение в «реакционном» гипсе — тоже процедура не из приятных. А посему костоправы-реакционеры пользуются у прекраснодушных граждан весьма дурной репутацией. Однако взвешенный суд истории признаёт обычно их работу необходимой и спасительной, а главное — не имеющей ничего общего с ретроградством.

Если продолжить нашу аналогию с неправильно развивавшимся по тем или иным причинам скелетом, то задачей костоправа не является уменьшить этот скелет вновь до детских размеров, а потом вырастить его ещё раз правильно — это абсолютно бессмысленное дело. Его задача в том, чтобы, по возможности устранив вывихи, искажения и искривления, осуществить Реставрацию будущего этого скелета, то есть придать ему те свойства, которые он имел бы, не случись этих искривлений. У каждого «прошлого» есть его возможное «будущее», наиболее богатое в плане раскрытия заложенных в «прошлом» возможностей.

Смута уничтожает это будущее, пытаясь перевести историю на некий другой путь, чаще всего заводит её в «безвременье», в смысловую пустоту, откуда нормального хода вперёд попросту нет.

И консервативная Реставрация будущего является в данном случае единственным способом двинуть прогресс дальше.

При этом Реставрация будущего совсем не обязательно означает механическое восстановление прежних возможностей. Катастрофа, переживаемая в ходе тех или иных смут, не всегда имеет только отрицательные последствия. Напротив, искусственно возникающие трудности, ограничения сопряжены и с открытием новых, совершенно неожиданных возможностей. Реставрация будущего тем и ценна, что она не уничтожает новоприобретённого опыта и крайне бережно относится к вновь открывшимся возможностям, стремясь их встроить в систему восстанавливаемого целого.

Замечательный образец такого взгляда на реакцию дал «реакционер реакционеров» Жозеф де Мэстр, писавший в годы Великой Французской Революции о том, что, несмотря на все ужасы, якобинцы сделали для монархии великое дело, одержали внешние победы, создали мощную армию. А потому, когда французские короли вновь взойдут на свой трон, они получат Францию в значительно лучшем положении, чем она была к началу революции. Нужно было быть Бурбонами, чтобы превратить Реставрацию не в здоровую реакцию и даже не в невозможное возвращение к прошлому, а в хождение с дважды переломанной, но не сращенной назад костью. Во всяком случае, консерватизм и реакция как идеологическая и философская система ничего подобного не предполагают. В их задачу входит восстановление нормального развития, а не прерывание и ещё большее уродование всякой жизни.

 

Жестокость будущего

 

Чтобы не быть голословными, посмотрим, каким образом проблема Реставрации будущего стоит перед сегодняшней Россией. В общем, мало кто сомневается в том, что сегодня Россия оказалась страной без будущего. Мы попали в состояние безвременья, в которое чаще всего и приводит попытка прогрессизма заставить тяжело гружёный состав перескочить на другие рельсы.

Попросту пошли под откос. Причём нынешнее состояние было достигнуто за счёт вполне сознательного и планомерного уничтожения того будущего, которое выстраивала и проектировала для себя советская цивилизация со второй половины 1930-х и до середины 1980-х годов.

Исправив в самой себе (довольно жестокими методами) состояние исторического вывиха, принесённого Революцией, Советская Цивилизация начала работу над превращением России во всё более высокоорганизованное технократическое общество.

Если партийная элита была «боярством» советского общества со всеми достоинствами и недостатками высшего слоя элиты, то в том, кто является «дворянством», то есть реально действующей и направляющей развитие элитой, никаких сомнений не было — это учёные, конструкторы, инженеры, техники, испытатели, то есть все, кто был связан с научно-технической сферой как в военной, так и в мирной областях. Настоящими героями, сродни былинным богатырям, были космонавты, то есть те, кто был вынесен как бы на передовые рубежи создания будущего.

Постепенно эта технократичность приобретала всё более утончённые формы: наряду с работой с материей и энергией началось освоение организационных методов, сферы смыслов, наряду с естественными и технологическими дисциплинами начали активно развиваться теория систем, методология, семиотика. Появилась особая порода учёных (и не только учёных, шире — людей интеллектуальных профессий), которые наряду с конкретными исследовательскими результатами были интересны и значимы тем, что формировали вокруг себя сферу новых смыслов. Люди эти были очень разные — от Льва Гумилёва до Юрия Лотмана и от Георгия Щедровицкого до Игоря Шафаревича. Но общим для них было то, что созданные ими новые смыслы не ограничивались чисто интеллектуальной сферой, а притязали на социально организующее значение, посягали на власть. То есть советская технократия постепенно развивала из себя высшие и, возможно, превосходящие её формы — смыслократию. Постепенно это представление оформилось даже в попахивавшее некоей сектантской религиозностью учение о ноосфере. За весьма сомнительным и не вполне адекватным идеям Вернадского содержанием этой мифологемы крылось очень важное здравое зерно — признание существования некоторой сферы, надстроенной над биосферой и техносферой, в которых действие совершается по вполне определённым законам.

Ставшие культовыми для советской интеллигенции романы братьев Стругацких тем и были интересны, что перешли из разряда технократических утопий, которыми была полна советская фантастика и до того, и социальных утопий, в которых тоже недостатка не было, сперва в смыслократическую утопию (вроде «Трудно быть богом»), а потом и в смыслократическую антиутопию. Пессимизм поздних Стругацких был тоже своеобразной формой практической смыслократии, предугадывая реальную смысловую пустоту общества, внезапно потерявшего своё будущее. Совсем незадолго до его потери этому будущему был создан своеобразный гимн, трогательный, наивный и чистый, поскольку сказочный — «Гостья из будущего», — потрясший целое поколение позднесоветских детей. В конце последней серии Алиса Селезнёва предсказывает будущее своим одноклассникам из нашего времени — кто-то станет изобретателем, кто-то — детским врачом, кто-то — поэтом, а кто-то — спортсменкой, которая выиграет Уимблдон. И звучавшая после этих предсказаний песня про «прекрасное далёко» была уже более похожа на молитву этому будущему, с совсем уже трогательным прошением: «Не будь ко мне жестоко».

Жестокость будущего превзошла самые смелые ожидания. После неожиданного превращения «ускорения» в «перестройку» началась планомерная, жестокая деконструкция контуров будущего советской цивилизации. Интересно, что чаще всего эта деконструкция осуществлялась теми же самыми людьми, которые были лидерами этой цивилизации на предыдущем этапе. Костяк человеческой армии «перестройки» составляли именно научно-технические работники. Духовными гуру были самые выдающиеся представители зарождавшейся смыслократии. И лишь офицерский и генеральский состав комплектовался в основном из клерков, из тех, кто при естественном развитии советского общества оставался бы никем, если не в материальном, то в интеллектуальном плане. Не хочется никого оскорблять, но если сейчас объективно оценивать «прорабов перестройки», взяв их до начала смуты, а затем после революционного пика, то мы обнаружим, что революция «перестройки» была революцией ничтожеств. Конечно, такими же ничтожествами были, допустим, адвокаты, делавшие Французскую революцию, но они смогли стать фигурами хотя бы в процессе — адвокаты стали Дантоном и Робеспьером. У нас же младшие научные сотрудники в лучшем случае стали миллионерами.

Так или иначе, но после первых ударов по партократии, армии, КГБ (последнее ведомство под влиянием воцарившегося в нём постепенно культа разведки само быстро эволюционировало в технократическую и смыслократическую структуру — и миф о всеведении и всесилии КГБ лишь подтверждал признание интеллигенцией этого статуса) «революция» очень быстро принялась за главное — за уничтожение технологических основ советской цивилизации. Уничтожались институты, разгонялись с помощью голода сотрудники, распродавались оборудование и секреты, растаскивались по частям заводы и технологические линии, любая деятельность в направлении проектируемого в 1930–1980-х годах будущего тотально обессмысливалась, так, чтобы и подумать не смели что-то делать в этом направлении. Те, кто продолжал хоть какую-то деятельность в России и не под контролем западных спецслужб, достойны причисления к величайшим подвижникам русской истории. Остальные либо спились, либо уехали, либо безвозвратно перепрофилировались в «предпринимателей» (в начале 1990-х знакомство с предпринимателем чаще всего начиналось с фразы: «Нет, вы не подумайте, я по образованию математик, физик, биолог, инженер, далее по списку»).

Очевидное и вполне ясное для всех будущее «закрылось». Причём крайне сомнительно, что когда-либо удастся реставрировать в полном объёме его материально-техническую часть, поскольку разрушено было то, что создавалось десятилетиями.

Несколько более устойчивой оказалась смыслократическая структура. Даже лишённая технологической привязки, она после нескольких лет паузы начала развиваться, пользуясь новыми возможностями, открытыми «свободой прессы». Часть представителей смыслократии ушла, конечно, в «предпринимательство», то есть в политтехнологи, консалтинг, журналистику и прочие сомнительной полезности прибыльные занятия. Зато значительная часть стала подготавливать почву для полноценной Реакции. Сначала на пути перестройки «остановились» националистически настроенные интеллектуалы, которые не хотели, целя в коммунизм, попасть в Россию, затем произошли парадоксальные покаяния людей типа Александра Зиновьева, полностью сменивших содержание и направленность собственной деятельности. Постепенно этот пафос покаяния захватывал все более широкие слои интеллектуалов, так или иначе к смыслократии причастных. Наконец, появились новые имена и новые силы, причём в количествах, значительно превышающих прежние. Первая половина 2000-х дала парадоксальную картину — абсолютное большинство сколько-нибудь заметных в деле производства смыслов и ответственных за свои слова интеллектуалов ориентированы в той или иной степени на традиционные ценности. Тех, кто готов поставить свои смыслократические способности на обоснование режима «деконструкции будущего», практически не находится. И практически во всех подобных случаях приходится подозревать не искреннюю позицию, а банальную агентурную вербовку.

«Прекрасное далёко» было дискредитировано, демонтировано и распродано. Однако оказалось, что за время демонтажа рядом шла работа по подготовке планов Реставрации будущего. Самая сложная, концептуально-смысловая сторона этих планов отработана за предыдущие полтора десятилетия, и теперь целостная конструкция потихоньку начинает собираться и показываться над водами всероссийского Потопа. Эта реставрация представляет собой продолжение основных, наиболее значимых линий в будущее из советского прошлого (отсюда и понятный неосоветизм большей части нашего консервативного движения), однако без механицизма.

От технократии акцент ощутимо сдвигается именно к смыслократии, от концентрации на создании технологических систем — к созданию и отработке систем интеллектуальных. Что не означает, разумеется, отказа от реставрации технологического потенциала, но только не являющегося уже самоцелью.

Однако этот новый проект уже в силу своей смыслократической специфики не является и не может являться в чистом виде неосоветским — он должен быть подчинён более глубокой идее реставрации всего утраченного будущего России. Перелом «перестройки» и «реформ» не был ни единственным, ни самым страшным из существенно искромсавших будущее России переломов. Напротив, история России представляет собой чрезвычайно печальную картину неожиданных катастрофических «перезагрузок», которые происходили как раз тогда, когда мы выходили на осуществление очередного варианта проектного будущего. В результате история «будущей России» более всего похожа на связку оборванных проводов, ведущих к несозданным приборам. Каждый перелом оставлял на теле страны и народа серьёзные повреждения, причём кости, когда они всё-таки сращивались, сращивались плохо и как попало. Даже если помнить историю в рамках школьного учебника, то можно нащупать несколько подобных переломов — монгольское вторжение, опричнина, раскол XVII века, петровские реформы, освобождение крестьян по навязанной помещиками модели в 1861 году, революция (точнее — три революции), «перестройка» и «реформы» (на самом деле таких переломов намного больше). И каждый раз будущее уходило из-под носа, в результате чего история России представляет собой кладбище нереализованных возможностей.

Не исключено, что некий глубокий смысл предшествующих обрывов в том и состоит, чтобы все они были восстановлены в одно время, в одном месте и при одних обстоятельствах. Чтобы на кладбище недоношенных политических смыслов произошло чудо воскресения. Это, конечно, не более чем гипотеза, точнее — возможность, которая опять же может реализоваться или не реализоваться. Но такая возможность довольно строго вытекает из самой конструкции консервативного, традиционного сознания, претендующего на то, чтобы осуществить Реставрацию будущего.

И к краткой характеристике особенностей этого сознания нам, наверное, стоит обратиться, чтобы понять, откуда проистекает та философия времени, в рамках которой вообще возможен такой парадокс, как постановка вопроса о Реставрации будущего.

 

Утоптанная тропа через тёмный лес

 

Вынесенные в заголовок этой главы слова — довольно ёмкая метафора для традиционного сознания, предложенная крупным российским этнопсихологом С.В. Лурье. Традиция не является комплексом случайно образовавшихся предубеждений, привычек и обычаев. В то же время не следует традицию гипостазировать и мистифицировать, как делает это часть наших философов-традиционалистов, объявляющих всякое традиционное сознание той или иной модификацией (обычно фазой упадка) некоей изначальной великой Традиции. Великие Традиции, в том числе и великие мистические Традиции, являются частным случаем более общего явления традиционного сознания, присущего представителям одного народа и одной культуры. Наличие этого общего традиционного сознания и является индикатором того, что культура и народ действительно существуют.

Традиционное сознание даёт человеку связную картину мира, прокладывает в тёмном лесу явлений те утоптанные тропки, по которым он может передвигаться, не находясь в ежеминутном поиске, в постоянной тревоге и не изобретая велосипедов.

Традиционное сознание является средством ориентации в мире и в то же время средством ориентации в социуме. Для человека критически важно, чтобы члены одного с ним общества представляли себе мир так же или почти так же, как он. Чтобы у него и у остальных людей совпадали базовые деятельностные установки. Только при этом условии социальное действие той или иной общности — племени, народа, нации будет скоординированным и успешным даже без формального «уговора» — некоего соглашения о совместном действии.

В исторической практике «общественный договор», являющийся отправным пунктом либеральных и прогрессистских социальных теорий, заключается в исключительных случаях. Обычно он успешно заменяется «согласным видением» вещей, которое человек усваивает вместе с первыми шагами, первыми словами матери, первыми навыками социального общения, первым постижением своего языка, первым переживанием общности со «своими». Человек традиции не нуждается в общественном договоре, поскольку этот договор выращивается внутри него в процессе генезиса личности. Богатое, развитое и не испытывающее серьёзных кризисов традиционное сознание успешно сплачивает общество даже при слабости формальных исполнительских институтов, превращает народ в своеобразную «неваляшку», которую не могут сломить даже очень сильные внешние удары. И наоборот, общество с неразвитым или кризисным традиционным сознанием даже при высоком уровне его социальной инфраструктуры не выдерживает внутренних противоречий, обрушивается благодаря несогласованности действий его частей.

Традиция формирует чёткие функциональные связи даже между внешне антагонистическими частями общества, например между экономическими классами и даже между иноконфессиональными группами в рамках одного народа. Социальный конфликт не только не расшатывает традиционное общество, но и, напротив, становится функциональным конфликтом, развитие которого стимулирует и развитие общества в целом. Некоторым конфликтам Традиция придаёт статус вечно присущих обществу, являющихся данностью социального окружения и тем самым модерирует их, хотя отнюдь не вынуждает вопреки утверждениям критиков традиционного общества мириться с несправедливостью. Вот, например, пословица, как классическая форма спрессованного до афоризма традиционного сознания, — «Жалует царь, да не жалует псарь» — закрепляет в качестве некоего неотменяемого факта постоянно наблюдаемый исторический конфликт между верховной властью, аристократической или управленческой элитой и простонародьем, как и существование реальной смычки интересов между народом и верховной властью против элиты. Пословица говорит человеку, что «немилость псаря» является не случайным фактом, а постоянным историческим фактором, но не оправдывает этой немилости и не отучает искать на псаря управу, наоборот, указывает и на источник этой управы, и на трагическую двойственность отношений «царя» и «народа».

Читатель сам без труда может провести анализ работы таких достаточно простых форм традиционного сознания, как пословицы, обычаи, устойчивые предрассудки и т.д. Кстати, о предрассудках и их конституирующей роли в национальном сознании и национальной жизни говорит отец английского консерватизма и в значительной степени европейского консерватизма вообще Эдмунд Бёрк: «Вместо того чтобы избавиться от всех наших старых предрассудков, мы старательно их лелеем, мы лелеем их именно потому, что это предрассудки; чем древнее они и чем больше распространены, тем больше мы их лелеем. Мы опасаемся дозволять людям жить и действовать с опорой каждого лишь на собственный запас разума... Предрассудок превращает достоинство человека в его привычку, а не в ряд несвязанных поступков. Именно через предрассудок долг человека становится частью его натуры». Здесь дан замечательный анализ роли и действия традиционного сознания как формы укоренения в человеке социальных норм и как средства «беспроводной связи» между его разумом и разумом других людей. Именно традиционное сознание впервые ставит перед человеком проблему «коллективного разума» и показывает ему, что одна голова хорошо, а две лучше.

Напротив, переживающее смуту, распадающееся традиционное сознание оставляет человека беззащитным перед резким оглуплением и утратой понимания реальности и живой связи с другими людьми. Не случайно в эпохи распада традиционного сознания на место ценностей и моральных норм становятся лозунги, если не вовсе — слоганы, а фигура пророка, характерная для становления Традиции, и фигура мудреца, нужная для поддержания Традиции, сменяются фигурой агитатора. Лозунг в данном случае является не столько причиной оглупления человека, сколько его следствием. Вместо многоуровневой координации действия на основе Традиции возникает необходимость в прямом приказе, который в одинаковой форме будет доведён до каждого, поскольку никакой горизонтальной и тем более «трансцендентной» координации между «каждыми» не существует. Императив остаётся единственным способом сохранить управляемость и целостность общества с распадающейся традицией, хотя реализовываться он может по-разному — от партийного лозунга до рекламного слогана. Заявлять, что культура «слогана» якобы больше уважает свободу человека, является делом личного вкуса — сущностной разницы между этими формами директивной координации социума нет и их различие с традиционной ценностной координацией одинаково глубоко.

 

Национальный миф как проекция будущего

 

В том, что Россия переживает острейший кризис традиционного сознания, никого, наверное, убеждать не надо. Кризис этот начался не сегодня и даже не в 1917 году. Революция, если уж на то пошло, была точкой предельного углубления этого кризиса, вскрытием нарыва, и через несколько десятилетий после её начала советское общество начало, напротив, приобретать неотрадиционные формы, в новом, урбанистическом формате начали воссоздаваться многие механизмы традиционного общества России и его мировидения. В начавшемся с «перестройкой» новом антитрадиционном кризисе мы должны усмотреть скорее рецидив, чем нечто новое, но рецидив этот исключительно опасен, потому что под его ударом оказались несколько ключевых участков традиционного сознания. В частности, представление о Нации.

Не будем расходовать бумагу на длинные и бесплодные дискуссии с теми, кто утверждает, что никакой русской нации нет, что мы должны стать нацией или, напротив, ни в коем случае не должны ею становиться, поскольку «национализм русским не присущ». Большая часть этих формул является продуктом нынешнего кризиса, в первую очередь являющегося именно обострением самоненависти. Причём намного более острым, чем революционная русофобия 1920-х годов. Тогда русофобия была производной от ненависти к старому миру, «русское» включалось в общий перечень «старорежимного» и потому-то и признавалось заслуживающим ненависти. Выправить эту ситуацию и восстановить национальное достоинство за вторую половину 1930-х и период войны оказалось довольно просто. А в 1980–1990-х ненависть к советскому строю со стороны тех, кто получил от этого строя всё (лидерами разрушения были как раз те, кого меньше всего можно было бы назвать аутсайдерами, если иметь в виду материальную сторону вопроса и социальный статус).

Формула: «Целили в коммунизм, а попали в Россию», служившая оправданием для патриотов, которых «бес попутал» ввязаться в перестроечное движение, была с самого начала неверна.

Целили именно в Россию, в СССР как псевдоним России, в «эту страну», в её «неотрадиционное общество», в её социальную динамику, нацеленную на будущее. Отвратительной казалась именно эта форма жизни, а не коммунистический строй сам по себе. Неслучайно ведь на первых этапах перестройка шла под неокоммунистическими лозунгами, а вот под национальными лозунгами её вести даже не пытались. Не случайно первой жертвой стал сталинизм как эпоха национального усиления, а не куда более коммунистические ленинский или хрущёвский периоды. Коммунизм, будучи довольно непрочной идеологией, был слишком мелкой целью для тех яростных атак, которые пережила страна в 1988–1993 годах и позднее. Объектом атаки была именно нация. Русская. Можно сказать и «советская», коль скоро официально признавалось, что основным языком и культурой советской нации являются русские язык и культура.

Не стоит, кстати, проводить непроходимую границу между «нацией» и «цивилизацией», как иногда у нас делают. Нация не равна народу, она куда чаще представляет собой союз народов и этносов, подчинённых единой цели и единой исторической роли. А цивилизация не берётся ниоткуда, она являет собой овеществление, обобщение национальной культуры, как это было, допустим, с эллинистической цивилизацией, обобщившей национальную культуру древних греков. Нация — это способ существования народа или даже сосуществования многих народов, а цивилизация — это форма такого существования.

Однако для того, чтобы этот тезис был более понятен, необходимо пояснить, что такое нация как категория традиционного сознания. Вопреки достаточно распространённому представлению, нации не являются изобретением XVIII века. О различных формах национального сознания, национальных самоназваниях, национальной гордости, чувстве национальной исключительности и национальной идее приходится говорить с очень раннего исторического периода. Уже древние евреи, древние греки, древние римляне могли быть названы нациями в самом строгом смысле этого слова. Национальный миф расцветает ещё в античности, имеет развитые формы в Средневековье, и Новое время нам приносит не феномен нации или даже феномен национализма, а лишь их оформление, рационализованное, с одной стороны, и директивное, превращённое в лозунг, с другой. В этом смысле современный национализм является упрощением национальной идеи, бытующей в традиционном сознании, до формы, в которой эта идея пригодна для упаковки в отдельные головы.

Национализм современного общества вынужден унифицировать национальную идеологию и терминологию, которые вполне могут существовать в обогащённом и даже противоречивом виде в традиционном сознании. Скажем, перечисление в логике современного националистического дискурса таких формул национального сознания, как «Русская Земля», «Третий Рим», «Святая Русь», «Новый Иерусалим», «Государство Российское» и т.д., производит впечатление абракадабры, наворачиваемых одна на другую превосходных степеней, превозносящих русских и Россию. Современные русские националисты часто так это и воспринимают: либо дают все эти длинные перечисления, не устанавливая их внутренней связи, либо, напротив, дабы уйти от бессмыслицы, ограничиваются короткими и вполне внятными директивными лозунгами (например, «Россия для русских»), которые по крайней мере говорят, что делать. Поэтому в директивном национализме традиционное понимание нации сводится к одномерности: «Нация — это мы». Иногда добавляется: «И мы лучше всех». Дурного ни в первом, ни во втором высказывании нет, но этого мало.

«Нация» как категория традиционного сознания народа и культуры — это не столько обозначение для настоящего времени народа, сколько его футуристическая проекция. «Традиция» — это не просто обращение от настоящего к прошлому, а передача (traditio), способ сохранять в жизни народа непрерывную связь времён. И полнота традиционного сознания охватывает как прошлое и настоящее, так и будущее. Если прошлое вполне охватывается в традиционном сознании идеей наследия, оставленного предками, если настоящее эмпирически наблюдаемо как страна, её люди, и её учреждения, то для увязывания в единую традиционную цепь будущего народа необходим очень сильный ход воображения — представление о предельных целях народного бытия, об историческом характере существования народа и уверенность в его будущем, тесно связанном с прошлым, существовании.

Именно в идее нации народ связывается не только общностью предков и эмпирической общностью проживания, но и намерением дальше существовать вместе, несмотря на любые препятствующие этому обстоятельства. Национальные идеи конституируют основания для совместной будущей жизни. Не случайно одной из первых зрелых наций с высокоразвитым национальным сознанием были древние евреи, основой национального бытия которых было «призвание Авраама» и «обетование» ему: «Умножая умножу народ твой». Другим столь же древним народом, сохранившим с древнейших времён статус нации, были персы, теология которых предполагала идею «последней битвы», в которой они видели себя передовым отрядом армии Ахурамазды. Наконец, для римлян национальной идеей была Roma Aeterna, и именно это поддерживало в них чувство национальной исключительности, позволившее им создать великую империю. И, напротив, потеря веры в эту «вечность» Рима привела к фактическому концу римской нации.

Развитое национальное сознание потому и является уделом «исторических» народов, а не народов, сохранивших первобытный уровень, что чувство времени у последних не позволяет полноценно работать с будущим, воображать будущее и тем самым конституировать себя не только как естественную общность, но и как нацию.

Мы говорим «национальные идеи», но это не совсем точно. Представление о нации в традиционном сознании точнее будет обозначить как национальный миф, подчеркнув тем самым многомерность, нелинейность образа нации в этом сознании.

Как и всякий миф, национальный миф предполагает приложение к одному и тому же объекту не совпадающих и порой противоречащих друг другу в линейной логике определений. Как, например, одну и ту же Москву можно было в XVI веке воспринимать и «отчиной» московских Рюриковичей, и «Третьим Римом», и «Новым Иерусалимом»? В линейной логике это понять, разумеется, невозможно. Однако именно мифологичность национального сознания, причём непрерывно обогащающаяся новыми образами и сюжетами, новыми героическими циклами, святынями и становящимися, несмотря на историчность, легендарными рассказами, — и является гарантией полноценного существования нации. Одномерность же лозунга приводит к тому, что в случае его крушения нацию потрясает масштабный кризис, фактический слом, как это и произошло с уплотнившейся до одного нацистского лозунга Германией. Гарантией устойчивости нации является как раз разносторонность, богатство национального мифа.

Если говорить в самом общем виде о структуре национального мифа, то можно выделить следующие его стороны. Воспевание героев и деяний прошлого, формирующее представление о правильном поступке и успешном действии — священную историю.

Представление о пространстве и границах (географических и культурных) национальной общности в настоящем, о точках наивысшего национального напряжения, о структуре социальных отношений и порядке их правильного осуществления — священную географию (в широком смысле слова, включающую на равных правах и этнографию, и краеведение, и другие субдисциплины) и священную социологию. И наконец, представления о возможном будущем, о существующих у народа вариантах будущего и его предельных целях и смыслах существования — то есть священную футурологию и священную эсхатологию. Первый блок национального мифа отвечает на вопрос: «Как?», второй разъясняет: «Что?» и, наконец, третий раскрывает тайну: «Зачем?».

При этом футурологию национального мифа не следует излишне мистифицировать, относя её к сакральному в строгом смысле слова. Не следует превращать нацию из формы жизни в неоязыческий культ. Национальная эсхатология действительно может быть подлинно сакральной, сводясь к религиозному предназначению, но может оказаться и вполне мирской и даже примитивной — уничтожить всех вокруг и остаться одним самыми сильными. Тут уж каждому своё. Но национальный миф, лишённый футурологии, попросту рассыпается, а за ним рассыпается и нация, как воображённое будущее народа. Национальный миф перестаёт выполнять функцию «потусторонней», смысловой сборки нации, оправдания её настоящего проектным будущим. Тем самым исчезают основания, определяющие для людей необходимость жить и действовать вместе. Нация рассыпается.

 

Контуры реставрации

 

Здесь мы возвращаемся к исходной нашей проблеме — проблеме России без будущего, к исчезновению точки смысловой сборки, произошедшему у нас в последние годы именно благодаря разрушению, тотальной дискредитации национального мифа.

Деконструкция исторического прошлого России, от недавних советских времён до седой киевской древности, разрушая национальный миф в его исторической части, подрывала и футурологию нации, поскольку ни одна эпоха, ни одно состояние русской истории не признавались образцовыми и способными быть достойным примером для будущего подражания. История была самым тщательным образом прополота от «сорняков» русского будущего в стремлении то ли вырастить на нашем поле демократический фикус (для которого история начиналась 12 июня 1990 года), то ли добиться того, чтобы вовсе ничего не выросло.

Второе — всего вероятнее.

Впрочем, нельзя сказать, что в нынешнем положении есть что-то уникальное. Исторические разрывы — церковный раскол, Петровские реформы, «либерализация» Александра I и затем Александра II, Революция, «десталинизация» — этот ряд можно продолжать в оба конца и прописать куда более подробно. Самое страшное при этом не то, что что-то разрушалось, но то, что ничего не достраивалось. Русская история изобилует руинами того, что разрушено, но ещё более — фундаментами, остовами недостроенного. Недостроенными церквями, недоосвоенными землями, недодуманными мыслями и распиленными на металлолом корпусами недоделанных авианосцев. Это пространство «недо» можно использовать в качестве повода для продолжения бесконечного морального уничижения России как «недоделанной» страны.

Но то же самое можно воспринять и как творческое задание, как проект восстановления недостроенного здания Русской Истории.

Реставрация будущего являлась бы одновременно и новым творческим порывом, предоставляющим подлинную свободу действий, и в то же время соединением порванных нитей прошлого, вправлением исторических вывихов. Можно взять очень древние, тысячелетней выдержки, образцы и чертежи, но исполнить их по новейшим технологиям и с учётом уже пройденного пути.

Можно создать Россию какой-она-могла-бы-быть, причём под этим «могла бы» разуметь не некий фантастический вневременной проект, а осуществление заложенных в реальной конструкции возможностей. Эти возможности сохранились в исторической матрице, но отпечатываются на страницах нашей истории пока что слишком слабо. Вот ещё один хороший образ: книга с частично рассыпанным набором и с плохо пропечатанным текстом, иногда с пустыми страницами на месте текста. Где-то нужно вшить недостающие страницы, где-то — восстановить набор.

Но в большинстве случаев достаточно просто добавить краски, добиться того, чтобы текст был напечатан чётко. Заниматься же вместо этого, как у нас любят, бесконечным переизданием «Списка опечаток. Исправленного и дополненного» — дело гиблое, особенно если учесть, что этот список оказывается куда толще самой книги и содержит до сотни вариантов прочтения одной и той же строчки.

Конечно, было бы преждевременно и авантюрно со стороны автора предлагать читателю собственную программу Реставрации Будущего. В этом случае мы сразу вышли бы за рамки «пролегоменов» и переместились бы в пространство «проекта», а местами и утопии. Поняв и приняв метод, базовую установку на подобную реставрацию, каждый волен прочертить контуры этой реставрации по-своему. И оптимальной задачей было бы уйти от нынешнего положения, когда политическая конкуренция идёт между тремя проектами уничтожения России, тремя проектами её лоботомии и парой хилых программок сохранения хотя бы минимальной её жизнеспособности. Весь нынешний политический хлам должен просто «не доезжать до станции», а настоящая борьба должна идти между 10, 20 и более программами Реставрации Будущего России, пусть выполненными с разных точек зрения и исходя из различных ценностных систем. Конкуренция между научной технократией, неоевразийством, имперским сталинизмом, ориентацией на киевскую вечевую демократию, православной монархической теократией, консервативной смыслократией и т.д. была бы действительно здоровой политической конкуренцией, победитель в которой впитал бы у своих конкурентов нечто действительно ценное, обогатив новыми элементами и свой собственный проект.

Что действительно имеет смысл — это указать на основные аспекты, на смысловые узлы национального мифа, нуждающегося в реставрации. Первый аспект — это русское и русские как носители русского. «Русское» давно уже не является только прилагательным к конкретному этносу, это выражение определённого «достоинства», определённого качества вещей. И главный вопрос, на который не могут ответить русские уже не первое столетие, — это вопрос о знаке этого качества: плюс или минус? Именно здесь, в оценке «русского», а не в плоскости отношения к эмпирически наблюдаемому народу — подлинный, глубинный раскол между «русофобами» и «русофилами». И тогда, когда речь идёт о реальных недостатках, и тогда, когда произносится открытая клевета, удар «русофобии» нацелен на русское как таковое, проявляя отрицательную оценку русского как определённого качества.

Мы впервые обнаружим в явном виде этот раскол сознания в церковном расколе XVII века, хотя он лишь обнажил разные оценки русского, сложившиеся в нашем обществе задолго до того. Подлинная противоположность никонианства и старообрядчества была не в вопросе об образцах книг, а именно в оценке русского. Никониане воспринимали русское как нечто относительное, Россию — как подлежащую проверке остальным миром (пусть православным миром, греками) и лишь по результатам этой проверки заслуживающую той или иной оценки. Для старообрядцев Россия сама по себе, как Третий Рим, была миром и нуждалась в «проверке» лишь Богом, но никак не другими народами. И русское тут мыслилось не как относительно позитивное или относительно негативное, но как не подлежащее соотнесению.

Неслучайно, что после распада старообрядчества как массового «реакционного» движения на отдельные и часто вырождавшиеся в секты толки тот же абсолютизм восприятия был перенесён на отдельного человека, которому раскрывалась истина, что «всё в тебе».

Этот смысловой раскол нами не преодолен, не найдена точка равновесия между абсолютизацией России и её выведением сперва в относительность, а затем и в самоуничижение. Непонятна граница между сравнением её с другими человеческими общностями и её несравнимостью. Поэтому реставрация национального мифа должна начинаться с определения достоинства русского. И это определение даст нам и ответ о русских как о носителях этого достоинства. Неопределимость русских как «народа», «нации», «цивилизации» состоит именно в том, что каждое определение оказывается одновременно и слишком широко, и слишком узко. В качестве русского нами воспринимается именно носитель русского достоинства, и членство в русской нации ни для одного народа не являлось и не является групповым.

Можно сказать, что князь Багратион или художник Айвазовский — русские, но нельзя того сказать ни о грузинах, ни об армянах. И в этом смысле граница русского народа и как этноса, и как нации является очень подвижной. В те эпохи, когда достоинство русского растёт, увеличивается число желающих принять это достоинство (не только корыстно, но и вполне искренне), в эпохи падения этого достоинства, в эпохи самоненависти национальное поле сжимается, как высушенная кожа.

Однако эти расширения и сжатия не меняют русской установки на самодержавие, на суверенитет народа над своей страной.

Для России более, чем для каких-либо других народов, чужда и нетерпима нерусская, иноземная по духу или по букве власть. Понимание этого факта систематически затемняется спекуляциями вокруг «иноземных династий», «иноземной» природы русской власти. С вынужденной резкостью приходится заметить, что эти спекуляции более всего похожи на сознательную диверсию против российских властей, которым специально подсказывают ложное самовосприятие, чтобы добиться их отчуждения от нации. В России чужеземная власть была один раз — с 1610 по 1612 год, и всё это время народ вёл систематическую войну против неё как против власти оккупационной. А сам факт такой власти воспринимался как национальный позор. Всё остальное время Россией правили династии и правители, которые воспринимались народом как русские. Более того, «восстановление русскости» неоднократно ставили себе в заслугу и оправдание государи, пришедшие к власти не вполне легитимным путём — Елизавета Петровна, Екатерина II, Николай I. Именно национализация власти (а никак не отчуждение её) была эффективной технологией укрепления её легитимности.

Народоправство как верховный государственный суверенитет прививалось и прививается в России очень тяжело: к первому лицу, будь оно монархом или демократически избранным президентом, постепенно обязательно переходят все функции самодержца. Но вот к теме национального суверенитета национальное сознание очень чувствительно. Идеальной для неё моделью является самодержавная власть в самодержавной России. Поэтому, вместо того чтобы говорить об известном лозунге «Россия для русских» как о «лозунге придурков», лучше дать ему правильное истолкование. Не как лозунгу явно неуместной национальной этнократии, а как лозунгу национального самодержавия. «Россия для русских» — это не столько «Россия не для татар», сколько «Россия не для американцев» и «Россия не для ЕС».

Восприятие же национальных отношений русских и других народов России осуществляется в рамках совершенно иной идеологемы и мифологемы — мифологемы «союза». Идея союзнических отношений пронизывает всю историю национального расширения России, причём настолько она прочна, что даже отношения завоевания (как, например, в Средней Азии) практически сразу же после этого завоевания переоформлялись как союз и покровительство. Даже явно конфликтные отношения с сильными политическими конкурентами, например с Литвой, и то в конечном счёте переводились в плоскость союза — на памятнике «Тысячелетию России» наравне с русскими князьями изображены и бывшие их противниками князья Литовские. В то время как унаследованную от РСФСР идею федерации нужно считать одним из недостатков нынешней системы национально-государственного устройства России. Как «союзная» модель воспринималась народом как своё и развал Союза был пережит очень болезненно, так же и «федерализм» воспринимается как нечто чуждое, поскольку оформлен как договорное содружество территорий, а не как объединение народов.

Первые шаги по реставрации национального мифа России должны затронуть восстановление «русского» как достоинства и через это установленное достоинство дать определение границам и смысловому содержанию русского народа. Должно быть покончено с переинтерпретацией русского как «клейма позора» (говоря попросту, быть русским должно стать престижно и популярно). Это должно повлечь за собой реставрацию национального самодержавия, то есть установление целеполагания власти как русской, оберегающей суверенитет России, а не некие наднациональные ценности, во имя которых Россией можно пожертвовать.

С другой стороны, должна быть реставрирована идея межнациональных отношений в России как союза народов, а не как безликой и внутренне противоречивой федерации. Однако до тех пор, пока не будет решена центральная проблема — проблема русского как достоинства, невозможно будет выстроить и целостную модель государственности.

Коснёмся далее аспектов национального мифа, связанных с идеей территориального расширения русского мира. Здесь заслуживает внимания прежде всего функциональный конфликт идеи империи и идеи экспансии, которые, вопреки широко распространённому заблуждению, отнюдь не совпадают. Будучи плодом экспансии, империя по смыслу противоположна ей. Экспансия предполагает расширение пространства при допустимом низком уровне его структуризации. Империя, напротив, занята структурированием пространства, для чего ей необходимы его замыкание в определённой границе, высокая структурность. Экспансия выплёскивается прежде всего на пустующие земли, империя занята завоеванием уже оформленного другими пространства и заполнением пустот. Основной для экспансии процесс колонизации прямо противоположен имперской политике переселения и заселения. Горизонтальная социальная мобильность экспансии и колонизации конфликтует с вертикальной мобильностью имперского пространства власти.

В российской истории эти конфликтующие тенденции — экспансионистская и имперская — до какого-то момента прекрасно друг друга дополняли. Имперское расширение и экспансия шли, противостоя друг другу и дополняя друг друга. Однако в ХХ веке можно говорить о победе Империи над экспансией, спонтанный колонизационный поток был остановлен, сменившись практикой переселения. Результатом стали катастрофическое по быстроте обрушение самой Империи, треснувшей по своим вертикальным управленческим уровням, известный всем кризис русской имперской государственности и популяционный коллапс русского населения. Началась народная деколонизация, когда покидаются, казалось бы, давно и прочно освоенные пространства. Поэтому когда строятся проекты имперского возрождения, то необходимо начинать с конфликтной пары империи — экспансии, экономической, культурной, популяционной. Необходимо пробудить этот экспансионистский дух и выявить его основные направления — лишь в этом случае имперский структурный принцип сможет вступить с экспансией в плодотворный конфликт. Если же планировать восстановление империи лишь как внешнюю, военно-политическую работу, то мы так и останемся свидетелями продолжающегося сжатия России, и за Ереваном, Ташкентом и Кишинёвом последуют Калининград, Владивосток и Владикавказ.

Пока Россия переживает кризис освоения, недоосвоенными остаются как её внутреннее пространство, так и его периферия.

Причём жёстче всего это сказывается на основном пространстве русского освоения — на Севере. Именно Север и Северо-Восток, как ни парадоксально, доминировали в идее русской национальной экспансии ещё со времён основанных учениками преп. Сергия монастырей.

Напротив, наследующая византийской идее Империя была устремлена скорее на Юг, и здесь конфликтность создала уникальную возможность убить двух зайцев, очертив имперской границей исключительное по объёму пространство. Сегодня Империя утратила Юг. И сегодня же нация покидает Север, утрачивая северное самосознание, северный образ жизни. Тем самым перекрывается и идея связанного с освоением Севера будущего. Программа Реставрации Будущего же, напротив, должна включать в себя идею восстановления «ориентации — Север» как базовой для русской цивилизации. Южный же вектор расширения России был связан с идеальным, религиозно-культурным призванием России как наследницы Византийской империи. Порыв к Константинополю доминировал в русской имперской идеологии в течение столетий и не был утрачен даже с падением монархии. Южное расширение мыслилось как глубокий обходной маневр на пути к Константинополю. Это связано во многом с тем, что, не решив «восточного вопроса», русская цивилизация не считает себя вполне разрешившей и вопрос «русский», не устранённым остаётся зазор между пониманием себя как обломка расколотой восточно-христианской цивилизации и взглядом на Россию как на самодостаточное цивилизационное и религиозное пространство.

Другим аспектом, нуждающимся в реставрации, является морской, океанический аспект русской цивилизации. Вопреки утверждениям о «континентальности» России, важным аспектом национального мифа издавна было покорение моря и создание морской мощи. Причём моря не просто как удобного для передвижения пустого пространства, а именно в его качественном отличии от суши. Если американский теоретик морской мощи адмирал Мэхен вполне мог предложить своим читателям для объяснения важности морских коммуникаций сравнение с пустыней, через которую ходят караваны, то русский теоретик морской экспансии адмирал Горшков, напротив, видел в Океане принципиально отличную от сухопутной форму жизни, которая должна быть освоена именно в своем отличии. На этом строилась обширная морская программа России, уже несколько раз за одно столетие насильственно прерываемая.

Русское пространство заключает в себе как бы три недостроенных здания: недостроенное с южного фасада здание империи, недостроенное в северном крыле здание освоения и экспансии и, наконец, недостроенный выход к морю. Есть ещё и космическая идея России, однако в своём идеальном, мобилизующем аспекте это более чем идея пространственного расширения — это скорее пространственная, материальная, если угодно, атеистическая метафора того, что понималось в России прежде как духовное восхождение.

С которым, кстати, связан ещё один важный аспект национального мифа — понимание России как Святой Руси. Вопреки широко распространённому заблуждению речь здесь не идёт о сакрализации всей данности русской жизни. Святая Русь понимается не как нынешняя Русь, которой установлено некое полуязыческое поклонение, но как совокупность русских святых, священных пространств и святынь на Руси и в русском культурном ареале. Святая Русь — это та сторона Руси, которая реально приобщена к Царствию Небесному. В этой идее представлена высшая и благороднейшая форма национализма: не свою нацию объявить святой, но реально умножить в своём народе число святых так, чтобы в Царствии Небесном они были не отдельными лицами, но именно Русью. И чтобы одним из важнейших конституирующих Россию как единое пространство и единую традицию факторов оказались именно святыни и святые. Таким образом осуществляется русская агиополитика, то есть программа рациональных политических действий, направленных на упрочнение этой сакральной инфраструктуры русского мира. И в этом смысле должна быть правильно осознана роль Русской православной церкви, долгие столетия оказывавшейся жертвой излишней «инструментализации» политического отношения к ней, превращавшейся в инструмент решения прикладных политических задач.

Помимо понятной внеполитической роли в личном спасении каждого христианина Церковь имеет и общественные, в том числе и политические функции, но не прикладные, а агиополитические. Именно она осуществляет связь наличных нации и государства со Святой Русью, именно она, как священный организм, имеет право предстательства за «страну и люди ея» перед небесными заступниками. И именно это значение Церкви в обществе не должно вытесняться на второй план её возможными мирскими функциями. И напротив, в совершенствование «аппаратуры спасения» должны вкладываться огромные материальные и человеческие ресурсы. В истории России был период XIV–XVI веков, который вполне законно можно назвать эпохой сакральной индустриализации.

В этот период создавалось и являлось миру великое множество святынь, переносились на Русь из Византии святыни древние, общежительные монастыри Руси превратились в своеобразные «фабрики святых», с которыми могли соперничать лишь монастыри и скиты Афона. Происходила мобилизация национальных ресурсов — человеческих, земельных и финансовых — на эти цели, и лишь с точки зрения секулярного сознания позднейшей эпохи речь шла о бессмысленных и едва ли не вредных для «духовности» тратах «мира» на Церковь. И в рамках программы Реставрации Будущего обязан быть поставлен и разрешён вопрос о возобновлении связи между здешней, земной Россией и небесной Святой Русью.

Эта программа должна включать в себя не только политический и геополитический, но и агиополитический аспект: необходимо в той или иной форме повторить программу «сакральной индустриализации» России, которая хотя бы восполнила урон, нанесённый той вполне реальной и действенной инфраструктуре спасения, которая действовала на Руси в течение столетий.

Скажем и о существенно ином аспекте национального мифа — экономической и хозяйственной деятельности. Давно уже отмечено, что традиционный капитализм в России прививается плохо. Одни списывают это на отсутствие «протестантской этики», другие — на «непредприимчивость русских», третьи — на бессребреничество русской души. Однако и предприимчивость русских, и умение организовать свою деятельность в больших масштабах, и способность стремиться к личному обогащению вполне очевидны, однако эти черты не склеиваются в цельную систему капитализма как рационально организованной эксплуатации человека человеком ради достижения личной выгоды. Разрыв проходит между коллективной организацией и индивидуальным обогащением, их капиталистическая смычка представляется несправедливой. В качестве нравственно приемлемой мыслится организация и даже жестокая эксплуатация во имя надындивидуальной цели (общинной, государственной, религиозной). Если же речь идёт о личном обогащении как цели, то приобретение богатства воспринимается как личная авантюра, как игра с судьбой. Богатство, приобретаемое в ходе такой игры, оценивается как куда более чистое, чем полученное от рациональной эксплуатации. А потому успешные и производительные «капиталистические» предприятия в современной России строятся на сочетании авантюрного элемента у организующих их предпринимателей и советской служебной этики в организации трудового коллектива, где работа воспринимается не столько как личный выбор, не как размещение себя на рынке труда, сколько как реализация священной и надындивидуальной обязанности трудиться. Сколько-нибудь рациональная эксплуатация большого числа людей оказывается возможна лишь в обёртке некапиталистической идеологии.

Рациональная организация общего труда, в том числе нацеленная на прибыль и рентабельность, может быть основана только на некорыстной мотивировке — от решения общенациональных задач до «служения людям» своей деятельностью. При этом предоставляемые в рамках этой организации личные выгоды могут мыслиться лишь как вознаграждение за труд, а не как «рыночная цена» труда, продаваемого как товар. Восприятие труда как товара существует лишь на уровне отдельных лиц или артелей («шабашников»), наживающих богатство «на свой страх и риск», но никак не характерно для участников больших организованных производительных систем. Для России было и остаётся необходимым формирование официального или неофициального национального плана развития, участие в котором будет придавать смысл деятельности конкретных предприятий и организаций. Где-то координация может быть очень плотной, где-то на уровне самых общих направлений, но без такой идеальной задачи, с развитием лишь идеологии частного предпринимательства большие структуры будут распадаться на небольшие предприятия индивидуального или артельного характера. Такие предприятия действительно будут оптимизированы, прежде всего под извлечение прибыли, но от них невозможно будет ожидать рационального хозяйствования.

«Оправдание богатства» совершается в русском национальном мифе не через идею Труда, а через идею Удачи, везения, успеха в авантюре. Напротив, «оправдание труда» приходит не через его индивидуальный, а через общий успех. Только благодаря этому можно было создать и заставить успешно функционировать такой сложный механизм, как советское индустриальное общество, в котором проявлялись и предприимчивость, и инициатива, и искренний энтузиазм, и умение с полной отдачей трудиться на низко оплачиваемой работе — речь шла о масштабной организации труда во имя увеличения общенационального капитала.

Современная российская экономика основана в значительной степени на эксплуатации и сверхэксплуатации к личной выгоде немногих людей этого своеобразного экономического наследия.

Однако подобное использование этого наследия более всего похоже на сдачу в металлолом новейшего электронного микроскопа (увы, в 1990-е эта метафора во многом утратила свою метафоричность).

Сравнительно новым аспектом национального мифа, начавшим разрабатываться лишь с Петровской эпохи и вышедшим на важнейшее место лишь в советский период, стало осмысление России не просто как особой страны или культуры, но как особой цивилизации. Многие могут с этим не согласиться, отодвинув феномен русской цивилизации в глубь веков, однако реальное цивилизационное строительство невозможно на чисто духовных основаниях, оно требует обилия материальной культуры, создаваемой по заданной духом матрице (цивилизация предполагает рациональную организацию деятельности и производства по заданной определённой матрице). И в этом смысле очевидно, что лишь в советский период были предприняты значительные усилия по созданию достаточно большого количества новых «слов и вещей», материальных, организационных, культурных и поведенческих структур, обеспечивающих человеку многочисленные «подпорки» в его деятельности — начиная от средств связи и транспорта, библиотек и типографий и кончая унифицированным словарём и формами этикета.

Именно это строительство новой цивилизации значительно обострило отношения России с Западом, поскольку тем самым мы предъявили претензию не только на свою самобытность, но и на глобальное цивилизационное лидерство.

Первой подобной заявкой было создание Петром русской армии как ведущего национального института. Воинские традиции ценились и развивались на Руси и до того, однако начиная с Петра армия становится в каком-то смысле концентрированным выражением всей национальной жизни и её высшим достижением.

Именно за счёт этого Российской империи и продолжившему её дело Советскому Союзу удавалось создать армию, способную победить сильнейшую армию мира. Подобная формулировка «боевой задачи» связана была с религиозным оправданием военной деятельности: Россия воспринимала себя как Катехона, Удерживающего, то есть военную силу, способную сдержать наступление в мире «беззакония» и скорый приход антихриста. Именно в этой идее преемства Римской империи и Византии в метаисторической функции и заключён смысл концепции Третьего Рима. Отсюда и задача не победить всех любой ценой, а осадить того, кто претендует на победу над всеми. И до недавнего времени армия России с этой задачей блестяще справлялась, да и утрата ею такой возможности произошла не по её вине.

Советский период, как уже было сказано в начале этой обширной статьи, прибавил к идее новой цивилизации аспект научно-технического лидерства, идею «технократии» и перерастающей её «смыслократии», в которых и был усмотрен залог оформления новой цивилизации в нечто целостное и превосходящее постоянно державшийся перед глазами западный образец.

Однако прививка себе некоторой части этого западного образца закончилась для попыток создать новую цивилизацию плачевно.

Национальный и государственный организм не выдержал, и начинавшаяся как «ускорение» пресловутая «перестройка» быстро превратилась в распад. Однако этот распад не только не привёл к отказу от идеи новой цивилизации, но реально внедрил её в сознание массового интеллигентного читателя. Отличие России от Запада осознаётся теперь куда более остро, чем в советский период, растут требования усилить эти отличия, найти новые технологии и формы цивилизационного соревнования. Именно здесь оставленная совсем недавно строительная площадка более всего напоминает о необходимости достроить, о том, что Будущее не должно быть утрачено навсегда.

Иногда, причём довольно часто, в этих проектах новой цивилизации чувствуется надрыв «последнего боя». И это не случайно.

Эсхатологическое напряжение является характернейшей чертой русского национального мифа. Святая Русь выступает как эсхатологическая концепция (самым необычным утверждением в формулировке идеологии Третьего Рима было утверждение, что «четвёртому не бывать», что сразу ставило Россию в положение замыкающего истории). Перевёрнутым эсхатологизмом отличалась и советская концепция будущего. Так или иначе, будущее России мыслится в национальном мифе не просто как бесконечно или до определённого момента продолжаемое развитие, а как выход России, а вместе с ней и мира, к «точке Омега», к концу времён. И здесь в единое целое скрепляются и исторический оптимизм многих святоотеческих пророчеств о России, и исторический пессимизм Священного Писания. Россия видится как та сила, столкновение которой с Антихристом закроет нормальную историю и откроет счёт последних событий. Это, если так можно выразиться, Армия Апокалипсиса, обречённая на поражение в битве с врагом, непобедимым ничем из того, что доступно человеку. Но такое поражение стоит многих побед.

Эсхатологическое «стояние у конца времён» — это последний ракурс, с которого может быть рассмотрен национальный миф как матрица для выработки будущего. Реставрация Будущего должна быть рассмотрена и как реставрация эсхатологического призвания России. Но это не отменяет прочих аспектов и прочих смыслов — конечная судьба может быть собрана из тысяч и тысяч больших и маленьких «реставраций», из достраивания, доделывания и додумывания того, что должно быть достроено, доделано и додумано. Потому что лишь в этой завершённости можно узреть ту «полноту времён», которая и позволит нам перешагнуть порог истории. Впрочем, шаг за этот порог не означает конца России. Особенность русского будущего в том, что оно создало свои плацдармы и за этим последним порогом.

 

Главная тема

апрель-май 2005 № 5


Реклама:
-